Неточные совпадения
На грудь кладет тихонько руку
И
падает. Туманный взор
Изображает смерть, не муку.
Так медленно по скату
гор,
На солнце искрами блистая,
Спадает глыба снеговая.
Мгновенным холодом облит,
Онегин к юноше спешит,
Глядит, зовет его… напрасно:
Его уж нет. Младой певец
Нашел безвременный конец!
Дохнула буря, цвет прекрасный
Увял на утренней заре,
Потух огонь на алтаре!..
Татьяна долго в келье модной
Как очарована стоит.
Но поздно. Ветер встал холодный.
Темно в долине. Роща
спитНад отуманенной рекою;
Луна сокрылась за
горою,
И пилигримке молодой
Пора, давно пора домой.
И Таня, скрыв свое волненье,
Не без того, чтоб не вздохнуть,
Пускается в обратный путь.
Но прежде просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.
Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы показалось, уж не
попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и где
горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны́, [Лагун — «форма ведра с закрышкой».
И в самом деле, здесь все дышит уединением; здесь все таинственно — и густые сени липовых аллей, склоняющихся над потоком, который с шумом и пеною,
падая с плиты на плиту, прорезывает себе путь между зеленеющими
горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха, отягощенного испарениями высоких южных трав и белой акации, и постоянный, сладостно-усыпительный шум студеных ручьев, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок.
Там под
горойПасут овец, одна другой жирнее...
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего ума в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг
упала в омут
горя и сомнений.
Потом мало-помалу место живого
горя заступило немое равнодушие. Илья Ильич по целым часам смотрел, как
падал снег и наносил сугробы на дворе и на улице, как покрыл дрова, курятники, конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались пирамиды, как все умерло и окуталось в саван.
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки,
упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой; она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против
горя.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за
горой; в овраг свозили
падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.
— А я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова
горит, сердце замирает, по ночам не
спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше… а о ком?
— Что ж? примем ее как новую стихию жизни… Да нет, этого не бывает, не может быть у нас! Это не твоя грусть; это общий недуг человечества. На тебя брызнула одна капля… Все это страшно, когда человек отрывается от жизни… когда нет опоры. А у нас… Дай Бог, чтоб эта грусть твоя была то, что я думаю, а не признак какой-нибудь болезни… то хуже. Вот
горе, перед которым я
упаду без защиты, без силы… А то, ужели туман, грусть, какие-то сомнения, вопросы могут лишить нас нашего блага, нашей…
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть,
гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный друг ее перчатку, если б она бросила ее в
пасть ко льву, бросится ли для нее в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки
горел огонь бодрости в нем и он не переставал бы видеть в ней цель жизни.
И скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие руки:
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять.
Крестьяне подкрепилися.
Роман за караульного
Остался у ведра,
А прочие вмешалися
В толпу — искать счастливого:
Им крепко захотелося
Скорей
попасть домой…
Не
горы с места сдвинулись,
Упали на головушку,
Не Бог стрелой громовою
Во гневе грудь пронзил,
По мне — тиха, невидима —
Прошла гроза душевная,
Покажешь ли ее?
Попасть на доку надобно,
А толстого да грозного
Я всякому всучу…
Давай больших, осанистых,
Грудь с
гору, глаз навыкате,
Да чтобы больше звезд!
В Москве завернулся я в компанию молодых господчиков и предложил им мой труд, дабы благосклонностию их возвратить хотя истраченную бумагу и чернилы; но вместо благоприятства
попал в посмеяние и, с
горя оставив столичный сей град, вдался пути до Питера, где, известно, гораздо больше просвещения.
Все уже разошлись; одна свеча
горит в гостиной; maman сказала, что она сама разбудит меня; это она присела на кресло, на котором я
сплю, своей чудесной нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос...
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под
гору по лощине и на
гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже
пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Когда няня вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они
упали вместе с Наденькой, покатившись с
горы, и три раза перекувырнулись.
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое
горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не
попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
В отдаленье темнеют леса, сверкают пруды, желтеют деревни; жаворонки сотнями поднимаются, поют,
падают стремглав, вытянув шейки торчат на глыбочках; грачи на дороге останавливаются, глядят на вас, приникают к земле, дают вам проехать и, подпрыгнув раза два, тяжко отлетают в сторону; на
горе, за оврагом, мужик пашет; пегий жеребенок, с куцым хвостиком и взъерошенной гривкой, бежит на неверных ножках вслед за матерью: слышится его тонкое ржанье.
У одного человека были осел и лошадь. Шли они по дороге; осел сказал лошади: «Мне тяжело, не дотащу я всего, возьми с меня хоть немного». Лошадь не послушалась. Осел
упал от натуги и умер. Хозяин как наложил все с осла на лошадь, да еще и шкуру ослиную, лошадь и взвыла: «Ох,
горе мне, бедной, горюшко мне, несчастной! Не хотела я немножко ему подсобить, теперь вот все тащу да еще и шкуру».
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже
спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
Самгин пошел домой, — хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе
горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него — повар, на полу у печи кто-то
спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу...
Климу не хотелось
спать, но он хотел бы перешагнуть из мрачной суеты этого дня в область других впечатлений. Он предложил Маракуеву ехать на Воробьевы
горы. Маракуев молча кивнул головой.
— Встряхнуть бы все это, чтоб рассыпалось в пыль, — бормотал он, глядя в ощеренные
пасти камней, в трещины отвесной
горы.
Она записала эти слова на обложке тетради Клима, но забыла списать их с нее, и, не
попав в яму ее памяти, они
сгорели в печи. Это Варавка говорил...
Стонет, братья, Киев над
горою,
Тяжела Чернигову
напасть,
И печаль обильною рекою
По селеньям русским разлилась.
И нависли половцы над нами,
Дань берут по белке со двора,
И растет крамола меж князьями,
И не видно от князей добра.
В третий день окончилась борьба
На реке кровавой на Каяле,
И погасли в небе два столба,
Два светила в сумраке пропали.
Вместе с ними, за море
упав,
Два прекрасных месяца затмились —
Молодой Олег и Святослав
В темноту ночную погрузились.
И закрылось небо, и погас
Белый свет над Русскою землею,
И, как барсы лютые, на нас
Кинулись поганые с войною.
И воздвиглась на Хвалу Хула,
И на волю вырвалось Насилье,
Прянул Див на землю, и была
Ночь кругом и
горя изобилье.
Поднялся ветер. В одну минуту пламя обхватило весь дом. Красный дым вился над кровлею. Стекла затрещали, сыпались, пылающие бревна стали
падать, раздался жалобный вопль и крики: «
Горим, помогите, помогите». — «Как не так», — сказал Архип, с злобной улыбкой взирающий на пожар. «Архипушка, — говорила ему Егоровна, — спаси их, окаянных, бог тебя наградит».
Я писал вам, как мы, гонимые бурным ветром, дрожа от северного холода, пробежали мимо берегов Европы, как в первый раз
пал на нас у подошвы
гор Мадеры ласковый луч солнца и, после угрюмого, серо-свинцового неба и такого же моря, заплескали голубые волны, засияли синие небеса, как мы жадно бросились к берегу погреться горячим дыханием земли, как упивались за версту повеявшим с берега благоуханием цветов.
По этим
горам брошены другие, меньшие
горы; они,
упав, раздробились, рассыпались и покатились в пропасти, но вдруг будто были остановлены на пути и повисли над бездной.
«
Горы расседаются, и домы
падают», — прибавил Садагора.
«Что ты станешь там делать?» — «А вон на ту
гору охота влезть!» Ступив на берег, мы
попали в толпу малайцев, негров и африканцев, как называют себя белые, родившиеся в Африке.
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не
попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра
гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно писать, как путешественнику.
«Тимофей! куда ты? с ума сошел! — кричал я, изнемогая от усталости, — ведь
гора велика, успеешь устать!» Но он махнул рукой и несся все выше, лошади выбивались из сил и
падали, собака и та высунула язык; несся один Тимофей.
Бледная зелень ярко блеснула на минуту, лучи покинули ее и осветили
гору, потом
пали на город, а
гора уже потемнела; лучи заглядывали в каждую впадину, ласкали крутизны, которые, вслед за тем, темнели, потом облили блеском разом три небольшие холма, налево от Нагасаки, и, наконец, по всему берегу хлынул свет, как золото.
Если б не декорация
гор впереди и по бокам, то хоть
спать ложись.
Фрегат взберется на голову волны, дрогнет там на гребне, потом
упадет на бок и начинает скользить с
горы, спустившись на дно между двух бугров, выпрямится, но только затем, чтоб тяжело перевалиться на другой бок и лезть вновь на холм.
Часа в три мы снялись с якоря, пробыв ровно три месяца в Нагасаки: 10 августа пришли и 11 ноября ушли. Я лег было
спать, но топот людей, укладка якорной цепи разбудили меня. Я вышел в ту минуту, когда мы выходили на первый рейд, к Ковальским, так называемым, воротам. Недавно я еще катался тут. Вон и бухта, которую мы осматривали, вон Паппенберг, все знакомые рытвины и ложбины на дальних высоких
горах, вот Каменосима, Ивосима, вон, налево, синеет мыс Номо, а вот и простор, беспредельность, море!
Не раз содрогнешься, глядя на дикие громады
гор без растительности, с ледяными вершинами, с лежащим во все лето снегом во впадинах, или на эти леса, которые растут тесно, как тростник, деревья жмутся друг к другу, высасывают из земли скудные соки и
падают сами от избытка сил и недостатка почвы.
Вот, смотрите, громада исполинской крепости рушится медленно, без шума;
упал один бастион, за ним валится другой; там опустилась, подавляя собственный фундамент, высокая башня, и опять все тихо отливается в форму
горы, островов с лесами, с куполами.
«Наледи — это не замерзающие и при жестоком морозе ключи; они выбегают с
гор в Лену; вода стоит поверх льда; случится
попасть туда — лошади не вытащат сразу, полозья и обмерзнут: тогда ямщику остается ехать на станцию за людьми и за свежими лошадями, а вам придется ждать в мороз несколько часов, иногда полсутки…
«Камбиз! Мое собственное
горе так велико, что о нем и плакать нельзя; а товарища мне жалко стало за то, что он в старости из богатства
попал в нищету».
Как только меньшой брат вошел в лес, он
напал на реку, переплыл ее и тут же на берегу увидал медведицу. Она
спала. Он ухватил медвежат и побежал без оглядки на
гору. Только что добежал до верху — выходит ему навстречу народ, подвезли ему карету, повезли в город и сделали царем.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале.
Сгорел только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и
пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
— Стрела бежит, огнем
палит, смрадом-дымом душит. Увидите меч огненный, услышите голос архангельский…
горю!
Тут он приблизился к хате; окно было отперто; лучи месяца проходили чрез него и
падали на спящую перед ним Ганну; голова ее оперлась на руку; щеки тихо
горели; губы шевелились, неясно произнося его имя.
— Да, сны много говорят правды. Однако ж знаешь ли ты, что за
горою не так спокойно? Чуть ли не ляхи стали выглядывать снова. Мне Горобець прислал сказать, чтобы я не
спал. Напрасно только он заботится; я и без того не
сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство [Посполитство — польские и литовские паны.] будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов.